«Кавказ: земля и кровь»

содержание книги

Я. А. Гордин

ОТ «СТАДА НИЩИХ ДИКАРЕЙ» К «ГАРНИЗОНУ ОСАЖДЕННОЙ КРЕПОСТИ»

Силою самих обстоятельств мы увлечены за Кавказ.

Адмирал Л. Серебряков


За многие десятилетия Кавказской войны XIX века, изнурительной для обеих противоборствующих сторон, государственными деятелями России, военными и статскими, было создано множество проектов покорения и устройства Кавказа и Закавказья. В них запечатлены представления российских государственных мужей — разных периодов и направлений — о характере возможных взаимоотношений между Россией и Кавказом, о самих горцах с их принципиально отличным от русского мировосприятием и самосознанием, запечатлены этические нормы, которыми считают возможным руководствоваться генералы и сановники.

В этих проектах ясно вырисовывается стратегическая неразрешимость проблемы. Без исследования этого пласта исторического материала куда менее понятен драматизм событий, происходивших на временном пространстве Кавказской войны. Особенно сейчас, в конце XX века, когда напряжение отношений России и Чечни, безусловного лидера кавказских земель, достигло вулканического градуса, а тактические компромиссы не решают главных проблем.

Публикуемый проект адмирала Серебрякова любопытен и еще в одном отношении. Кровавая тяжба России и горских народов была процессом, так сказать, полинациональным. Со стороны России в ней принимали самое энергичное участие не только представители коренных народов империи — русские и украинцы, но и те, у кого были свои исторические счеты с мусульманским миром: грузины и армяне, не раз оказывавшиеся на грани фактического уничтожения и насильственной ассимиляции под давлением Турции, Персии и их кавказских вассалов. Историческая и психологическая подоплека этого аспекта Кавказской войны нуждается в особом изучении, я же в данном случае хочу только обратить внимание читателя на этот оттенок ситуации.

Лазарь Маркович Серебряков (1793—1862) происходил из дворянской семьи крымских армян. Это был особый слой дворянского сословия со своим экономическим бытом, хозяйствовавший на землях, только что включенных в состав империи. Родовое имение Серебряковых, расположенное в молодой Таврической губернии, насчитывало всего 18 душ крепостных. Но зато он унаследовал от матери в Симферопольском уезде 1500 десятин земли с каменным домом и фруктовым садом. А позже взял за женой — крымской армянкой — каменную мельницу с садом.

Над этой категорией новых для империи дворян отнюдь не тяготела имперская психологическая традиция, которая безусловно играла направляющую роль в выборе жизненного пути русского дворянина. Однако интеграция этой сословной группы в психологический и профессиональный контекст исконно русского дворянства происходила стремительно и органично.

Вместо того чтобы наслаждаться мирной жизнью в кущах своих крымских владений, семнадцатилетний Серебряков поступает волонтером в Черноморский флот, проходит тяжкую морскую школу на боевых судах (находясь, разумеется, на положении, отличном от положения рядовых матросов), параллельно изучает специальные морские науки, французский язык, историю, географию, русскую словесность и рисование. В 1815 году — двадцати двух лет от роду — Серебряков сдал соответствующие экзамены и был произведен в первый офицерский чин — мичмана.

Нам важно понимать, что Серебряков был фигурой одновременно необычной и характерной для офицера-кавказца. С одной стороны — крымский армянин, сомнительный дворянин, официально зачисленный в «дворянское достоинство» только в 1829 году, уже будучи капитан-лейтенантом, проживший почти всю жизнь на черноморских берегах и впервые побывавший в Петербурге, да и вообще в собственно России уже в весьма зрелом возрасте. С другой стороны — военный профессионал, многие десятилетия самоотверженно отдавший установлению господства России в Причерноморье, храбро сражавшийся на море с турками, а на суше с горцами и дослужившийся до полного адмирала и члена Адмиралтейств-совета; военачальник, чьей заветной целью было создание и укрепление Черноморской береговой линии, отсекавшей горцев от моря и, соответственно, от турецкой помощи и дававшей возможность продвижения в глубь Кавказа со стороны Черноморского берега.

При этом надо иметь в виду, что служба на Кавказе — особенно на Черноморском побережье с убийственным для непривычного человека климатом, с весьма относительными преимуществами по службе, — была тяжелой и неблагодарной для истинных «кавказцев». Как писал знающий дело Лермонтов в замечательном, но малоизвестном очерке «Кавказец», запрещенном в то время цензурой и опубликованном только в 1928 году: «Между тем, хотя грудь его увешена крестами, а чины нейдут».

Серебряков заплатил за свои высокие чины не только долгими годами изнурительной службы и постоянным смертельным риском, но и мучительными болезнями. В сентябре 1840 года он писал своему морскому министру князю А. С. Меншикову: «Простите, ваша светлость, что давно не имел чести к Вам писать по следующим причинам: в начале мая месяца я занемог горячкою, впоследствии превратившейся в лихорадку с открытием в руках и ногах сильного ревматизма, приобретенного мною в продолжении службы на Кавказе, который особенно усилился в несчастные события нонешней весны, неоднократно подвергаясь с ног до головы быть измоченным при посещении укреплений и приставая в бурунах к берегу. Корпусной командир, обозревая восточный берег и видя меня в таком положении, предложил выехать для поправки здоровья в Феодосию; в половине июля только был я в состоянии воспользоваться дозволением и отправился прямо к Кезловским грязям, в августе возвратился обратно в Новороссийск, хотя от ревматизма не совершенно излечившись, но по крайней мере мере получил настолько облегчение, что могу с помощью палки ходить и в состоянии писать, тогда как едва мог подписывать бумаги»*. Это достаточно типичная история. Многие кавказские военачальники несли службу до инвалидного состояния, а иногда и перемогаясь в смертельной болезни — как один из наиболее выдающихся кавказских генералов Вельяминов.

Серебряков служил на Кавказе еще много лет, командуя — в том числе — и труднейшими экспедициями в горы.

Специальному исследованию подлежат мотивы, которые двигали этими людьми, мотивы, отнюдь не исчерпывающиеся соображениями карьеры или сознанием воинского долга. Но это — особая и долгая работа...

Фигура Серебрякова важна еще и потому, что адмирал ни по какому поводу не строил успокоительных иллюзий. Он совершенно трезво оценивал обе сражающиеся стороны.

Он писал: «Горцы по воспитанию своему, понятиям и обычаям даже и среди своих обществ не признают никакой власти, кроме силы оружия, никаких обязанностей, кроме тех, к исполнению коих можно принудить оружием...» При излишней категоричности этих формулировок — внутри горских обществ, ко-нечло же, существовали свои традиционные регуляторы, — по сути дела Серебряков прав: Кавказ до образования в его восточной части имамата Шамиля, постепенно выраставшего в достаточно отлаженное теократическое государство, являл собою буйную картину войны всех против всех.

С утверждением Серебрякова вполне совпадают представления Пушкина, вынесенные им из поездки через Кавказ в 1829 году и зафиксированные в «Путешествии в Арзрум»: «Почти нет никакого способа их (горцев. — Я. Г.) усмирить, пока их не обезоружат, как обезоружили крымских татар, что чрезвычайно трудно исполнить, по причине господствующих между ими наследственных распрей и мщения крови. Кинжал и шашка суть члены их тела, и младенец начинает владеть ими прежде, нежели лепетать. У них убийство — простое телодвижение... Недавно поймали мирного черкеса, выстрелившего в солдата. Он оправдывался тем, что ружье его слишком долго было заряжено. Что делать с таковым народом?»

При весьма высокой оценке качеств русского солдата Серебряков достаточно трезво относился и к тому, что происходило во вверенных ему частях Кавказского корпуса. Кавказский генералитет и штаб-офицеров с доермоловских времен мучило одно обстоятельство — корпус был местом ссылки отнюдь не только гвардейских дуэлянтов или политически неблагонадежных. Командование корпусов, расположенных в России, старалось сбыть на Кавказ всех, кого не хотело видеть у себя под началом. Ермолов в свое время пытался положить конец такой практике засорения корпуса пьяницами, нечистыми на руку людьми, нерадивыми по службе офицерами и солдатами. Ему это удалось только отчасти.

В июле 1839 года Серебряков жаловался Меншикову: «Еще 25 апреля я прибыл в Новороссийск и застал вновь сформированный черноморский № 3 батальон накануне высаженным с кораблей на берег. Батальон этот сформирован, как вижу я, кое-как. Люди безнравственные поступили с разных команд. С гарнизонов назначено много таких, которые недавно были переведены в сии последние из кавалерийских полков; из прилагаемой при сем ведомости ваша светлость изволит усмотреть, сколько штрафованных, большая часть за побеги, и вообще весь батальон не только не знаком с военным делом, но даже мало знают ружья». Естественно, что как только батальон вышел на линию соприкосновения с горцами, начались побеги — иногда из пикетов, со всей амуницией... Нравственное состояние офицеров, томившихся в укреплениях по Черноморскому побережью, часто отобранных по тому же принципу, приводило адмирала в уныние.

Серебряков с острым вниманием относился и к другой проблеме, которая тоже была с обычной проницательностью очерчена Пушкиным: «Черкесы очень недавно приняли магометанскую веру. Они были увлечены деятельным фанатизмом апостолов Корана...»

В январе 1842 года Серебряков писал начальнику Черноморской береговой линии графу Анрепу: «Настоящее состояние исламизма между племенами, обитающими на северо-восточном побережье Черного моря, составляет вопрос, тесно связанный с будущей их покорностью, а потому вполне заслуживает внимательного наблюдения.

По самым достоверным сведениям, мною собранным в течение пятилетнего служения в здешнем крае, я совершенно убедился, что веры у натухайцев и шапсухов собственно нет никакой; потому что хотя одни признают себя последователями корана, однако это ограничивается одним почти названием: эти мнимые мусульмане большею частию не исполняют даже и наружных обрядов обрезания, венчания и тому подобных; о сущности же догматов не имеют никакого понятия; другие же просто язычники, сохранившие по преданиям соблюдение некоторых обычаев, самые явные признаки некогда господствовавшего здесь христианства.... Еще в начале текущего столетия между натухайцами и шапсухами магометан было очень мало и тем более из узденей, имевших тесные сношения и даже родственные связи с турками и татарами. Магометанство особенно усилилось не более двадцати лет тому назад распространением между натухайцами и приморскими жителями, чему с необыкновенным успехом содействовал бывший в 1826 году пашею в Анапе Хаджи Гасан Чечен-Оглу, который разослал в горы до двадцати пяти мулл для проповедования исламизма, впоследствии муллы выезжали сюда из Кабарды и Дагестана... При всем том, и теперь еще можно полагать с достоверностью статистических данных, что все прибрежное народонаселение от Анапы до Гагр почти поровну делится на приверженцев старинных обрядов, или язычников, и последователей ислама. Но надобно заметить, что равенство это только численное, нравственный же перевес находится на стороне почитателей корана, потому что к общим чувствам дикой вольности и любви к родине, подвигающих прочих горцев на защиту края, к ним присоединяется другое чувство, — еще сильнейшее на всем Востоке, —чувство защиты веры: поэтому они напитаны более возвышенным религиозным восторгом, который служит основанием постепенным успехам исламизма...

Впрочем, борьба этих двух различных духовных направлений еще продолжается: почитатели старины утверждают, что война, голод, все бедствия начали тяготеть над краем с того самого времени, как легкомыслие народа стало предпочитать учение Магомета почтенным преданиям древней веры, — они даже в последнее время старались пробудить в сердцах привязанность к прежним обрядам общественными жертвоприношениями и богослужениями, при коих присутствовало без всякого отвращения и множество называющих себя мусульманами...

Вообще теперешнее положение умов есть грубое равнодушие к мнениям духовным, свойственное людям, постигающим одни лишь потребности естественные; доказательством этого равнодушия может служить и донесение вашему превосходительству исправляющего должность анапского коменданта полковника Рота, что горцы приняли объявленную им великую милость о сооружении в Анапе мечети с большим хладнокровием.

Нет сомнения, что если ислам укоренится, то он со временем, по свойству своему, воспламенит фанатизм, который почитает неверными и врагами всех, кто не признает его законов, поставляет своим последователям в священную обязанность непримиримую с ними войну и указывает им в защите своей и распространении мученический венец и рай Магометов...

Наконец, надобно согласиться, что к умножению всех встречаемых нами препятствий, недостает еще того, чтобы соединить горцев под общими знаменами, которых теперь не имеют, под знаменами веры, подчинить их отдельные усилия влиянию единодушного фанатизма и дать им предприимчивого вождя, который непременно явится в лице первого вдохновенного изувера, каковыми, например, на левом фланге были Кази Мулла, Шамиль».

Серебряков очень точно определил роковую ошибку российской власти, которая, во-первых, слишком поздно осознала значение черноморского театра военных действий, его стратегическое значение, а, во-вторых, не сделала ни малейшей попытки оказать духовное воздействие на умы и души еще колеблющихся в вопросах веры горцев Западного Кавказа. Цивилизаторское высокомерие первых завоевателей Цицианова и Ермолова сыграло здесь пагубную роль.

За тринадцать лет до цитированного письма Пушкин в «Путешествии в Арзрум» после приведенных выше слов о недавнем магометанстве черкесов утверждал: «Есть средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедание Евангелия... Кавказ ожидает христианских миссионеров».

В 1842 году Серебряков догадывался, что христианские миссионеры уже опоздали. В марте 1843 года, вторая половина которого стала катастрофичной для русской армии на Кавказе, адмирал писал Меншикову: «Я, кажется, до сего времени еще не упоминал вашей светлости о пришествии на правый фланг Кавказской линии в землю абадзехов с прошлого лета соумышленника Шамиля, чеченца Хаджи Мугамеда, который, скрывая себя, кто он таков, объявляет им только, что прислан от могущественней особы для спасения правоверных от ига неверных... Он еще с начала появления предвещал им: что не успеет осенью спасть лист с деревьев, как не останется ни одного русского от Кубани до Черного моря».

Серебряков еще мог только предполагать, каким печальным пророчеством звучат эти слова в марте 1843 года — в августе началось тотальное наступление отрядов Шамиля и Кавказский корпус потерял почти все, что было завоевано в Дагестане и Чечне за предшествующие четверть века. И влияние религиозного фанатизма, сплачивающего мюридов имама, было фактором гигантской важности.

«Этот пришелец, — продолжает Серебряков, — может быть нам очень вреден тогда только, если успеет, как он домогается религиозным фанатизмом, которого у здешних горцев еще нет, вселить дух народности, понятия общих усилий всех племен правого фланга, подобно Чечне...»

Агитация Шамиля, турок и англичан имела на правом фланге Кавказской линии полный успех. Русским предстояла здесь более чем двадцатилетняя война. Попытки войти с горцами в доверительные отношения воспринимались ими в лучшем случае скептически.

Уже неоднократно цитированный автор редкого по насыщенности источника, генерал Григорий Филипсон не без иронии рассказал о том, как генерал Анреп, начальник и адресат Серебрякова, попытался осуществить «покорение враждебных обществ» «силою своего красноречия»;

«С ним были переводчик и человек десять мирных горцев, конвойных. Они проехали в неприятельском крае десятка два верст. Один пеший лезгин за плетнем выстрелил в Анрепа почти в упор. Пуля пробила сюртук, панталоны и белье, но не сделала даже контузии. Конвойные схватили лезгина, который, конечно, ожидал смерти; но Анреп, заставив его убедиться в том, что он невредим, приказал его отпустить. Весть об этом разнеслась по окрестности. Какой-то старик, вероятно важный между туземцами человек, подъехал к нему и вступил в разговор, чтобы узнать, чего он хочет? «Хочу сделать вас людьми, чтобы вы веровали в Бога и не жили подобно волкам». — «Что же, ты хочешь сделать нас христианами?» — «Нет, оставайтесь магометанами, но только не по имени, а исполняйте учение вашей веры». После довольно продолжительной беседы, горец встал с бурки и сказал очень спокойно: «Ну, генерал, ты сумасшедший; с тобою бесполезно говорить».

Я догадываюсь, что это-то убеждение и спасло Анрепа и всех его спутников от верной погибели: горцы, как и все дикари, имеют религиозное уважение к сумасшедшим. Они возвратились благополучно, хотя конечно без всякого успеха».

Генерал Анреп был романтиком завоевания. Плохо знающий Кавказ и горцев, он исходил из общих схем, которые при всем их благородстве приносили результат, противоположный ожидаемому. Серебряков же понимал, что вражда горцев к завоевателям укоренилась так глубоко, что любой дружественный жест со стороны русских воспринимается как проявление слабости. Адмирал не раз писал об этом.

Другим обстоятельством, его чрезвычайно раздражавшим, были некомпетентные указания «сверху», которые приводили к ненужным жертвам и подрыву боевой репутации корпуса. В ноябре 1841 года Серебряков доносил Меншикову: «Подробности перехода нашего отряда из Адлера на Сочу вашей светлости вероятно давно уже известны от лейтенанта Веригина. Предсказание мое, что результат может кончиться огромною потерею без существенной пользы, к несчастью сбылось; предсказание это не было основано на одних догадках, но собственно от тонкого познания всех обстоятельств здешнего края, и это я не скрывал от моего здешнего начальства и, конечно, этим не мог сим угодить,

Потеря до 600 человек убитыми и ранеными, отправление в госпиталь до 3000, издержки на 600 тыс. рублей могут ли заменить перехода трехдневного 20 верст расстояния от одного укрепления до другого вдоль морского берега, где не существует ни одного жилья, и можно ли повторять подобные пожертвования?

Конечно, и со стороны неприятеля не без потери, но не может сравниться с нашей, потому что горцы всегда ведут перестрелку врассыпную и имели возможность бить наших в густой колонне, идущей у самого берега,.. Этою экспедициею, сборы которой продолжались несколько месяцев, предварительные угрозы распространились по всем горам, мы лишь только показали ничтожность наших действий, и я опасаюсь, чтобы не могло иметь дурного влияния даже на народы, которых мы считаем давно покорными...»

Подобные катастрофы происходили с удручающей регулярностью, и после одной из них — самой ужасающей — Серебряков напишет свой подробнейший план покорения Кавказа, который публикуется ниже.

Для нас адмирал Серебряков, автор проекта покорения Кавказа, важен именно как классический «кавказец», не знавший, судя по всему, иной жизненной цели, кроме усмирения горских народов и присоединения Кавказа к империи. Но он отнюдь не был ограниченным солдафоном. Человек достаточно образованный, обладавший явными задатками государственного деятеля, Серебряков в сороковые-пятидесятые годы посреди напряженных забот крупного военачальника на театре боевых действий находил время для составления разнообразных проектов, касающихся как частных военных предприятий, так и предметов стратегического масштаба.

В Кавказской войне была одна особенность — Петербург, главным образом в лице государей Александра I и Николая I — постоянно призывал воюющий генералитет к возможной гуманности. Если большинство генералов смотрело на горцев как на непримиримых врагов, то для императоров они были завтрашними подданными. Это противоречие усугублялось и тем, что в Петербурге очень плохо представляли себе положение на Кавказе. Разумеется, подобная позиция верхов не могла не влиять на поведение генералитета. И представления о допустимости тех или иных методов завоевания колебались довольно существенно. Описанная Филипсоном эскапада Анрепа была осществлена лишь после того, как главнокомандующий Кавказским корпусом генерал Головин испросил соответствующего разрешения у Николая. И царь согласился. Умудренный многолетним кавказским опытом Филипсон на всю жизнь остался в изумлении: «Совершенно для меня непонятно то, что ему предоставили ехать с этой проповедью к немирным горцам...»

И Александр, и Николай всерьез думали, что горцев можно уговорить, снисхождением и лаской склонить к реальному подданству.

Трезвый прагматик Серебряков готов был пользоваться проверенной всей историей колониальных завоеваний тактикой, но — как увидим — с постоянным учетом этих противоречий.

Рассказывая в очередном донесении Меншикову (июль 1839) о своих попытках поймать английского эмиссара Биля, скрывающегося в горах и подстрекающего черкесов, он добавляет; «Сверх того (не знаю, ваша светлость одобрит ли мою политику против черкесов) я стараюсь вселять сколь возможно более раздор и ненависть между узденями и простыми, так как те и другие лазутчиками под разными предлогами, несмотря на свою присягу (турецкому султану. — Я. Г.), часто начали посещать мой лагерь; полагаю, чем более между ими несогласие, тем более для нас выгодно, рано или поздно, когда одна сторона должна будет прибегнуть к нашему покровительству».

Любопытно, что, используя столь привычный метод — «разделяй и властвуй», — адмирал с тревогой оглядывается на Петербург: одобрят ли? Тем больший интерес представляет для нас ситуация вокруг промежуточного проекта Серебрякова, предшествовавшего его основному грандиозному проекту.

Главное, что подлежит сегодня вниманию историка, желающего понять закономерности драмы, условно называемой «покорение Кавказа», — это нравственно-психологическое отношение русского общества к происходящему на южных границах империи. Анализ воззрений адмирала Серебрякова дает возможность определить — до какой черты готовы были идти люди, осуществлявшие завоевание, какая мера жестокости представлялась им приемлемой, кем являлись для них противники.

В Кавказском корпусе попадались генералы и офицеры, отличавшиеся патологической свирепостью, настолько оголтелой, что центральной власти приходилось их резко одергивать. Они выделялись даже на фоне обычной тогда практики тотального уничтожения непокорных аулов, иногда вместе с населением. Серебряков отнюдь к таковым не принадлежал. Он представлял наиболее распространенный в русской армии и флоте тип экспансионистского сознания, лишенного крайностей. Потому так существенны для нас приводимые ниже тексты.

Одним из способов давления на горцев, способов, которые постоянно тасовались и в Петербурге, и в Кавказском корпусе, было давление экономическое. Конкретнее — продовольственная блокада. Эта идея возникла не в XIX веке. Еще в 1730-х годах, в период кровавых мятежей башкир, недавно вошедших в российское подданство, но не вынесших поборов и измывательств новых властей и массового отчуждения пастбищных земель, — мятежей, которые не менее кроваво подавлялись, один из наиболее жестоких карателей — полковник Тевкелев, «крещеный азиатец», проповедовал продовольственную блокаду как эффективное средство, ибо «в большую покорность приводит их голод».

В 1841 году человек совершенно иной формации и культуры контр-адмирал Серебряков подал по начальству донесение", которое, по сути, представляет собой разработку идеи полковника Тевкелева.

Серебряков писал: «Крайность, до которой горцы доведены теперь голодом, поставляет мне в непременную обязанность возобновить вашему превосходительству все прежние представления о столь важном предмете и выгодах, которые можно извлечь из бедственного положения их для ускорения покорности, тщетно до сего времени достигаемой одними мерами кротости и великодушия, которого ценить они по дикости своей не могут».

Стало быть, это было не первое предложение адмирала использовать голод в качестве сильного средства для приведения горцев к покорности. Причем Серебряковым двигал честный государственный расчет: «Цель, правительством предполагаемая, есть покорение хищных племен и прекращение их разбоев, а потому долг каждого местного начальника требует изложения тех средств, которые почитает ведущими к цели».

Нужно помнить — и помнить постоянно! — что сама цель, сама задача — включение Кавказа в состав империи и замирение горцев не ставилась под сомнение ни на миг. Она входила как непременная составляющая в сознание русского человека всех сословий, а тем более человека военного. (Армянское происхождение Серебрякова положения не меняет. Он осознавал себя прежде всего русским офицером. Совершенно так же, как грузины — князь Цицианов, предшественник Ермолова по методам и напору, князь Багратион, тоже воевавший на Кавказе, карабахский аристократ князь Мадатов, суровый сподвижник Ермолова, и многие другие.)

А поскольку цель была несомненна, то яростное сопротивление горцев казалось злой бессмыслицей и попыткой задержать естественный ход истории. И этот вызов самой истории подлежал наказанию для конечной пользы самих «хищников».

«Еще 21 марта 1841 г. представлял я вашему превосходительству, что никакие обстоятельства не были благоприятнее, чтобы довести натухайцев до крайности; что после неурожая 1839 г. в горах повсеместный недостаток; что если наступающим летом истребим все их жатвы, то следующею зимою они будут жертвою голода» (курсив мой. — Я. Г.).

Тут невольно вспоминается не только прошлое по отношению к сороковым годам XIX века, но и будущее. В начале тридцатых годов XX века этим методом воспользовался Сталин, организовавший массовый голод в южной России и на Украине и миллионами голодных смертей задушивший в тех местах протест против коллективизации,

«Без всякого содействия оружия нашего неожиданный бич поставил горцев в положение еще затруднительнее прежнего; прошлогодние засухи и неурожай довершили их бедствие; голод со всеми ужасами своими приближался к их ущельям, и наступающая зима грозила гибелью враждебным соседям нашим, не имевшим никаких запасов».

Далее произошла вещь, характеризующая состояние умов русского генералитета и разность этических подходов. Тем начальником, которому контр-адмирал Серебряков направлял раз за разом свои предложения о продовольственной блокаде, был генерал-лейтенант Николай Николаевич Раевский-младший, сын знаменитого героя 1812 года, близкий приятель Пушкина, человек продекабристских настроений. Генерал Раевский был талантливый и решительный военачальник, непреклонно выполнявший свой долг русского генерала, так же как и Серебряков, не сомневавшийся в необходимости, целесообразности и неизбежности завоевания Кавказа, но душить голодом все население поголовно он готов не был. Из дальнейшего текста виден подспудный конфликт между генерал-лейтенантом, командовавшим Черноморской береговой линией, и подчиненным ему контр-адмиралом. В сороковом году, когда перед лицом неминуемой голодной смерти горцы сперва пошли на некоторые уступки и заявили о своей готовности покориться, Раевский приказал Серебрякову начать переговоры, разрешив при этом покупать продовольствие в русских укреплениях. Серебряков был против, считая — с полным основанием, как выяснилось позже — поведение горцев хитростью.

«Исполняя волю вашего превосходительства, я терпеливо продолжал вести с так называемыми представителями натухайски-ми прения, всю бесполезность коих очень хорошо понимал; я доносил вам, что предложения их так далеки от умеренных, снисходительных требований правительства, что явно изобличали совершенное ослепление на счет положения дел или намерение продлить время одними пустыми толками.

Иначе нельзя было понять просьбы их: отложить окончательное заключение переговоров до будущей весны, оставаясь до того времени с обеих сторон в неопределенном перемирии, и требования, чтобы в противном случае, если на отсрочку не соглашаемся, то взамен даваемых ими присяги и аманатов очистить укрепления и все занимаемые нами пункты от Абина до Анапы, и других дерзких и нелепых предложений, коих едва ли случалось русскому генералу слышать от стада нищих дикарей».

Как удивительно все это знакомо: и тактика горцев, и неосознание умным и опытным адмиралом принципиальной неразрешимости ситуации. В отличие от генерала Лебедя, ни Серебряков, ни Раевский, ни командующий Кавказским корпусом генерал-адъютант Головин не могли — если бы хотели — и заикнуться об удовлетворении требований противника, ибо за ними не стояло ни общественного мнения, ни благоразумия правительства. Они были солдатами строящейся империи и двигаться могли только вперед.

Но граница, за которую можно было заходить в выборе средств, представлялась им по-разному.

Правительство и командование не поддержали Серебрякова. Им был хорошо памятен прошлый — 1840 год, когда голод вынудил горцев не к покорности, но толкнул их на отчаянное наступление. В результате несколько укреплений Черноморской линии были ими взяты и разрушены, а гарнизоны вырезаны. Наоборот, меновая торговля поощрялась высшим командованием как средство сближения (которого, впрочем, не произошло).

Серебряков прекрасно понимал и страдания горцев, и неприглядность предлагаемых им методов борьбы: «Запретительная мера на выпуск (из русских укреплений. — Я. Г.) продовольственных припасов при крайнем ежедневно возрастающем недостатке средств у горцев ведет прямо к оголоданию края; мера эта, без сомнения, несколько жестока, но требования военных предприятий не всегда совместимы с чистою филантропиею... Недостаток между горцами достигает высшей степени; беднейшие продают своих детей зажиточным по ценам столь низким, как никогда еще не бывало, и берут плату большею частик» продовольственными припасами...

7 числа я доносил вашему превосходительству, что с некоторого времени свирепствуют между горцами преимущественно в местах, пораженных прошлогодними неурожаями, гнилые горячки и сильные поносы, сопровождаемые значительной смертностию; что болезни эти происходят от всякой скудной, негодной и даже зловредной пищи, которую вынуждает их употреблять голод».

Серебряков явно не был от природы жесток. Горцы представлялись ему самоубийцами, которые вместо того, чтобы подчиниться «снисходительным требованиям правительства» об искреннем и бесповоротном принятии российского подданства со всеми вытекающими последствиями и спасти себя и своих детей и от голода, и от русских штыков и картечи, по дикости своей вынуждают его, Серебрякова, к несвойственным его натуре поступкам.

У человека незаурядного, а Серебряков, безусловно, был таковым, стиль неизбежно говорит больше, чем собственно содержание. То, как описывал адмирал бедствия упрямцев, свидетельствует о многом: «...Доказательством всех ужасов, коим * подвергнуты соседние племена, служить может много обстоятельств, достоверно известных; так, например, в недальнем от Цемеса расстоянии, во время ненастий, несколько дней сряду свирепствовавших, в исходе прошлого месяца два семейства найдены погибшими в запертых и занесенных вьюгами саклях своих; не было следа чего-либо съестного; холодный пепел очага обнаруживал давнее отсутствие огня; несчастные, распростершись на голом полу в кухне, обессиленные голодом, не могли даже по-видимому защититься от стужи, которой сделались жертвами».

Здесь нет ни малейшего оттенка злорадства или торжества по поводу гибели врагов. Скорее наоборот — искреннее сострадание. Иначе Серебряков не стал бы так подробно, такими словами и с такой интонацией описывать гибель «несчастных».

Но следом он настаивает на карательных экспедициях для уничтожения посевов и запасов хлеба. Душераздирающие картины, им так выразительно описанные, оказываются аргументом в пользу окончательного решения. И в этом есть своя логика. Он видит — непоследовательность политики Петербурга ведет к еще большим страданиям обеих борющихся сторон: «С каждым годом бездействие наше удаляет достижение цели; горцы приобретают более и более смелости, опытности и единодушия; прежде племена их вечно обуревались междуусобиями и распрями; с появлением нашим у них возникли дух народности, небывалое согласие, понятие общих усилий; война с нами прекратила их раздоры, союз их с каждым годом становится все теснее, и если не предупредить их покорением, то нельзя ручаться, чтобы не появился наконец между ними человек с диким гением и сильным характером, который воспламенит всегда тлеющие угли в сердцах азиатцев, страсти фанатические и, став на челе народа, вступит с нами за его разбойничью независимость в борьбу правильную, упорную и кровопролитную; таковая развязка нашего теперешнего образа действий основана на неопровержимом опыте прошедшего, потому что одинакие причины везде во все времена производят одинакие последствия».

Предсказания Серебрякова кажутся несколько странными, если учесть, что Дагестан и Чечня уже выдвинули такого вождя. Но Серебряков действовал по другую сторону гор — на побережье, и значение Шамиля было ему не столь очевидно, как генералам, сражавшимся на Северном Кавказе. Однако сам анализ ситуации и оценка характера процесса оказались абсолютно точными. Очень скоро произошла катастрофа 1843 года — триумфальное наступление Шамиля на русские укрепления, в результате чего было потеряно почти все завоеванное за предыдущие четверть века. И главной причиной была непоследовательность и неопределенность политики Петербурга.

У России был выбор — оставить Кавказ, отказаться от самой идеи безопасных коммуникаций с Грузией, катастрофически подорвать свой военный престиж, провоцируя Персию и Турцию на реванш, или же радикально усилить давление на горцев, форсируя покорение края.

Впоследствии Серебрякову предстояло частично осуществить свой план — в октябре 1850 года снаряженный им отряд прошел по землям натухайцев в северо-западной части Кавказа и сжег более 2000 дворов вместе с огромными запасами хлеба. При этом было убито около 200 горцев, пытавшихся оказать сопротивление.

Поскольку первый вариант лежал вне представлений как императора, так и генералитета (хотя во второй половине сороковых годов в Петербурге рассматривался проект компромисса с Шамилем, не получивший, впрочем, развития), то мысль практиков искала выход в пределах второго варианта.

Это и заставило контр-адмирала Серебрякова от предложений тактического характера перейти к стратегическим проектам. Обширная записка «Мысли о делах наших на Кавказе», хранящаяся в Российском государственном архиве военно-морского флота, не датирована. Но по упоминаемым в ней датам и по смысловым акцентам она относится скорее всего к 1845 году.

Лето 1845 года ознаменовано было знаменитой Даргинской экспедицией. Как уже говорилось, по прямому приказу Николая I новый командующий Кавказским корпусом генерал от инфантерии граф Михаил Семенович Воронцов повел сильный отряд в «логово Шамиля» — укрепленный аул Дарго, взял его с огромным трудом, но на обратном пути, несмотря на героическое поведение войск, подвергся фактическому разгрому. Даргинский поход потряс русское офицерство своей кровавой бессмысленностью: сопряженный с огромными потерями захват резиденции имама, которую тут же пришлось оставить, если и повлиял на ситуацию, то в худшую для России сторону. Было ясно, что стоящая перед Кавказским корпусом, да и перед всей империей задача куда сложнее, чем казалось. Титанические военные усилия, приложенные за тридцать лет, начиная с ермоловских времен, привели именно к тому, чего так опасался Серебряков — к сплочению горских племен и взрыву религиозного фанатизма. В своей записке Серебряков говорит уже: не о дерзости «стада нищих дикарей» (как четыре года назад), но толкует о нравственном состоянии горцев как о фундаментальном факторе ситуации и уважительно называет их «гарнизоном осажденной крепости». А в самом начале записки встречаем удивительный пассаж: «По неспособности некоторых их военных начальников, ошибочным их понятиям о роде войны и о способах, долженствующих употребляться для покорения Кавказа, — конечно, порождаются неудачные и бесполезные экспедиции». Скорее всего, так ветеран Кавказской конкисты оценил Даргинский поход, предлагая свой всеобъемлющий план решения сколь великой, столь и мучительной имперской задачи. И надо сказать, что некоторые существенные положения этого плана были впоследствии использованы на заключительном этапе войны покорителем Кавказа князем Барятинским.

Проект Серебрякова отличался от многих других проектов трезвостью взгляда на происходящее. Об этом свидетельствуют оценки угнетенного физического и морального состояния войск на Черноморской линии, анализ проблемы управления уже покоренными областями — проблемы российских приставов. Относительно организации новой власти на местах у Серебрякова нет ни малейших иллюзий; «От этого проистекают отягощения той части народа, которая находятся под рукой, лихоимство, притеснения всякого рода, несправедливости и, наконец, неуважение к власти, над ними установленной, являющейся в глазах горцев со всеми своими недостатками и слабостию».

Читая страницы, написанные полтора века назад, еще яснее понимаешь и трагедию горцев, и неимоверную сложность положения России, «силою самих обстоятельств» обреченной штурмовать Кавказ — «сильную крепость, чрезвычайно твердую по местоположению, искусно ограждаемую укреплениями и обороняемую многочисленным гарнизоном».

Проект Серебрякова еще раз подтверждает невеселую мысль, что иногда жестокая логика исторического процесса создает ситуации, из которых нет благополучного исхода... Во всяком случае — на протяжении длительного периода.

 

 

вернуться к содержанию книги

см. также:  раздел краеведение, в том числе:  старинные карты, книга "Из истории Адыгеи"

 

 


Комментариев нет - Ваш будет первым!


Добавить комментарий

Ваше имя:

Текст комментария (Ссылки запрещены. Условия размещения рекламы.):

Антиспам: Воceмнадцать прибaвить 1, минyc чeтырe (ответ цифрами)