В их числе были поэты и воины

 

 Николай Максимович Растрепин

журналист, автор ряда художественно-публицистических книг, изданных в Тамбове, Москве и Краснодаре. Декабристскую тематику разрабатывает давно, его первая публикация этого ряда — повесть «Орлиный клик" (о Михаиле Лунине).

 

к содержанию раздела

 

Много ли мы знаем о декабристах? Что знаем? Сколько их было? Скольких можем назвать пофамильно? Знакомы ли с их биографиями в том объеме, чтобы судить о личности? Историки-декабристоведы, конечно, знают о них всё или почти всё. Ну а мы, непрофессионалы? Знаем... но мало. В лучшем случае назовем цифры осужденных к смертной казни и отправленных на каторжные работы в Сибирь, припомним имена самых отважных первенцев русской свободы, расскажем поподробнее о жизни тех из них, которым «посчастливилось» стать героями исторических романов, кинофильмов, монографий...

Между тем этот пласт нашей истории поразительно интересен. Интересна сама по себе каждая биография из обширной когорты отважных сынов России.

Существует «Алфавит членам бывших злоумышленных тайных обществ и лицам, прикосновенным к делу», составленный в 1827 году правителем дел Следственной Комиссии А. Д. Боровковым. В «Алфавит» включено 579 человек — в основном люди военные, гвардейские офицеры. Из названного числа в итоге процесса вышли совершенно чистыми от всяких подозрений 290 человек, хотя среди них были и члены тайных обществ. Из остальных 289 человек особо виновными признаны 131 (пятеро казнены, 111 сосланы на каторгу, на поселение, на житье в Сибирь, 15 разжалованы в солдаты), 124 человека переведены без лишения чинов в другие полки или места службы, отданы под надзор полиции, 34 — умерли до или во время следствия, высланы за границу.

Почти каждый из осужденных — личность, известная в России своей громкой аристократической фамилией. Многие связаны меж собой родством. Едва ли не каждого из них лично знал император Александр I, а затем и новый — Николай I. Но главная известность их освещена победой над Наполеоном. И каждый после 14 декабря отмечен жестокой царской местью...

«У них отняли все: звание, имущество, Отечество, здоровье, свободу, но не могли отнять у них любовь народную»,— писал в Сибири самый непокорный из них — Михаил Лунин.

Если у декабриста, да еще в ту пору, были основания говорить о народной любви, то в наши дни этих оснований неизмеримо больше. В разных городах и местечках существуют музеи или комнаты декабристов, сооружены им памятники, разыскиваются и бережно сохраняются их письма и личные вещи, все возрастает поток публикаций о них...

В наши дни заметного возрождения и оживления краеведения не остается в забвении и тема о декабристах. Жизнь и деятельность их связаны не только с Петербургом и Москвой, а отбывание наказания — с Сибирью. В биографии первенцев свободы органически вплетаются тысячи других географических точек нашего Отечества. Периферийное краеведение проявляет в этом деле немало инициативы, и все же интерес людей, особенно молодых, удовлетворяется, мягко говоря, слабовато. В последнее время ощущается тяга не только к историческим событиям, но и к биографиям. И вот тут больше всего белых пятен.

С Кубанью связаны имена более двух десятков декабристов, которым после каторги в Сибири и других местах было разрешено по их ходатайствам участвовать в Кавказской войне рядовыми. Среди них бывшие полковники, офицеры в других званиях, прославленные герои двенадцатого года, люди высочайшей культуры и образованности, «таланты во всех рядах», по определению Александра Герцена.

О них — наши очерки.

 

ПО ВЫСОЧАЙШЕМУ УМЫСЛУ

 

Тревожные предчувствия мучили Норова еще задолго до Рождества. Он объяснял себе это скукой, присущей сельской усадьбе в зимнюю пору, особенно если ты одинок. Ведь после выхода в отставку не прошло еще и года, сказывается коренная перемена обстановки, всего характера жизни... Отсюда и угнетенное состояние.

В январе нового, 1826 года и до его подмосковного Надеждина долетели слухи о событиях в Петербурге. Вот откуда тревожные предчувствия! Тут уж не усидишь у камина с книгой в руках... Его товарищи и единомышленники вышли на открытый бунт против тирании, существующего порядка в Отечестве. Ужели потерпели поражение? Ужели бесславно и позорно окончились все мечтания и труды, которым отданы годы и душевные порывы? А может, слухи недостоверны? Надобно встретиться с давним другом Фонвизиным...

Порывистый по своей природе, Василий Сергеевич велел запрячь сани тройкой и, потеплее одевшись, отправился в Москву.

В доме Фонвизиных на Рождественском бульваре не раз собирались члены тайных обществ. Михаил Фонвизин был для них авторитетом. Теперь он уже более трех лет в отставке, но и отставного генерала навещают многочисленные гости. Фонвизин, думалось Норову, наверняка полнее осведомлен о происшествиях в северной столице.

Камердинер Фонвизиных, всегда приветливый, простодушно улыбающийся, на этот раз встретил Норова в заметной растерянности и даже с испугом. Наконец, узнав гостя, он проговорил:

— Михаил Александрович в отъезде... Они третьего дня отбыли в Петербург.

— С Натальей Дмитриевной?— спросил Норов.

— Нет, генеральша дома. Разрешите доложить?

— Непременно.

Юная жена Фонвизина была в крайне нервном возбуждении.

— Голубчик, Василий Сергеевич,— начала она, едва сдерживая слезы,—Михаила увезли...

У нее перехватило дыхание. Но и это единственное слово «увезли» сказало Норову все.

Несколько овладев собой, Фонвизина стала рассказывать.

— Мы были в Крюкове по делам имения... Михаил Александрович любит иногда совершать загородные прогулки, дышать, как он говорит, крещенским  воздухом. И меня приучил к тому... Живем там, ничего не подозревая, день, другой.  И  вдруг видим:  останавливается  у крыльца незнакомая тройка, врывается в дом жандармский офицер с приказом об аресте Михаила... Велено, говорит, доставить в Петербург... Ужасно, ужасно, Василий Сергеевич... Меня покидают силы. Мне страшно и в Крюкове, и в этом московском доме...

— Участь Михаила Александровича ждет и меня,— задумчиво промолвил Норов.

— Бог с вами, Василий Сергеевич, вас-то за что?

— У меня, дорогая Наталья Дмитриевна, счеты с новым монархом начались с детства...

Погруженная в свое горе, она не придала значения его словам. И у него не было желания продолжить мысль об отношениях с человеком, ныне восшедшим на трон.

Фонвизина тем временем вдруг преобразилась, заговорила о своей решимости, в связи с арестом мужа, действовать в духе сложившихся обстоятельств, сообщила, что завтра поутру выезжает в Петербург и останется там до выяснения окончательной участи Михаила Александровича.

— Я готова разделить с ним все тяготы, какими бы они ни оказались...

Норов смотрел на молоденькую, еще недавно полную поэтических грез женщину и понимал, какой ураган прошел за два дня через ее душу и как, вместе с тем, закалил ее.

Через минуту она спросила гостя:

— О неизбежности своего ареста вы говорите по мистическим предчувствиям или по другим основаниям?

— Мистике я не  подвержен, Наталья Дмитриевна. Я опираюсь на науку здравомыслия.

— Не осуждайте мою религиозно-мистическую натуру,— сказала она,—хочу посоветовать вам... Пока я буду в отъезде, поживите в нашем пустующем доме, не спешите в свое Надеждино.

— Какая тут связь? — удивился Норов.

— В доме этом жандармам теперь делать нечего. Бумаги мужа они переворошили... Кому придет в голову искать здесь еще одного государственного преступника?

— Чему быть — того не миновать,— убежденно сказал он и добавил:— Впрочем, ради любопытства, пожалуй, следует поступить по вашему совету...

— Поживите, поживите на свободе,— заключила Фонвизина.

... Однако свобода Норова после того длилась ровно две недели. Вопреки наивным надеждам Натальи Дмитриевны его нашли и арестовали в доме Фонвизиных и в последний день января доставили в столицу. Ночью привели во дворец к императору.

В первое мгновение на лице царя отразилась усмешка злорадства, затем ее сменила свирепость.

— А, Норов! яростно воскликнул император.— И ты был на площади?

— Нет,— спокойно    ответил    Василий   Сергеевич.— Я только что из Москвы, где жил неотлучно...

— Врешь! — с  силой  топнул   ногой   Николай.—Ты был на площади с другими злодеями!

Норов смотрел в его глаза и думал: «Бешеный. Таков он с детства». Вспомнилось давнее... Мальчики Василий Норов, учившийся в Пажеском корпусе, и великий князь Николай играли во дворце в оловянные солдатики. Армия Норова брала верх над войсками Николая. В бессильной злобе великий князь смахнул со стола солдат своего противника, после чего «главнокомандующие» вцепились друг в друга...

Вспомнив это, Норов едва заметно улыбнулся, что подлило масла в огонь. Император еще больше рассвирепел:

— Злодеи! Я всех вас расстреляю, повешу, сгною в казематах!

— Что-нибудь одно, ваше величество,— невозмутимо заметил Норов.

— Ты еще разговариваешь?!— Николай вплотную подошел к Норову, стал срывать с него ордена. Срывал, бросал на пол, топтал. Все с тем же хладнокровием Норов сказал:

— Ваше  величество, вы  топчете  изображения  святых...

— Связать его, заковать, увезти в крепость!— закричал Николай.

Наблюдавший эту сцену командир гвардейского корпуса генерал Воинов поспешил вывести Норова из царского кабинета. А Николай тем временем наскоро подготовил записку коменданту Петропавловской крепости: «Присылаемого подполковника Норова посадить по усмотрению и, заковав, содержать наистрожайше».

С этого дня жизнь Норова целиком перешла во власть Николая, зависела от изобретательности его умыслов и мести. Самодержец не забыл ни одного столкновения с гордым офицером. А столкновений разных было немало...

Чего стоит виленская история! Гвардия возвращалась с зимовки в западных губерниях в Петербург. В Вильно великий князь Николай устроил смотр полкам. Придравшись к капитану Норову за какие-то упущения по службе, Николай сделал ему грубый публичный выговор. Такого не мог стерпеть Норов, вгорячах вызвал великого князя на дуэль, хотя знал, что высокая особа царствующего двора в этом случае не может дать удовлетворения. Кончилось тем, что Норов, а за ним еще пятеро офицеров в знак протеста против грубого попрания офицерской чести подали прошения об отставке. О скандале узнал император и указал Николаю на его непорядочность. Великий князь вынужден был уговаривать Норова взять обратно прошение об отставке.

Теперь император Николай не выпускал Норова из виду и придумывал наиболее унизительные формы подавления его гордого духа, его чести. После оглашения приговора Норова не отправили вместе со всеми в Сибирь, а перевезли из Петропавловской крепости сперва в Свеаборгскую, затем в Выборгскую и Шлиссельбург-скую крепости. Ни одно из этих мест заточения не стало конечным в умыслах царя. Николай держал в памяти Бобруйскую крепость...

Ее начали сооружать летом 1810 года на случай войны на западе России. На возвышенности при слиянии Березины и Бобруйки трудились многие тысячи солдат и крепостных крестьян. В войну с Наполеоном крепость хорошо послужила русским. После того еще много лет она достраивалась, совершенствовалась в целях универсального ее использования. Здесь отбывали срок приговоренные к каторге, томились государственные преступники. Для нас она важна вот еще какими событиями. К осени 1823 года здесь вызревал конкретный план офицерского заговора против императора Александра. В лагерях под Бобруйском, да и в самой крепости находились полки, в которых служили наиболее активные члены тайного общества — Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин, Повало-Швейковский, а также Норов. Сюда в сентябре обещал прибыть государь, а пока здесь хозяйничал генерал-инспектор инженерных войск великий князь Николай Павлович. Заговорщики толковали меж собой, что судьба даровала им случай, который нельзя упустить: они арестуют в крепости его величество и потребуют от него конституцию. Но... бобруйский план по разным причинам оказался обреченным на провал. В ту осень обо всем этом будущий император Николай ничего не знал, зато в ходе следствия над заговорщиками с особым вниманием он слушал объяснения Норова:

— Наконец прибыл покойный государь император. Я был тогда за младшего штаб-офицера в 18-м егерском полку... Весь наш батальон послан был в караул в крепость, а моя рота, как карабинерная, на главную гауптвахту. Во весь сей день я занят был своей должностию... и в сию ночь имел счастие охранять священную особу покойного императора...

«Какой ужас!— подумал Николай, слушая Норова и вглядываясь в его черные глаза.— Какой злодей был в охране... Немыслимо, что могло быть. Шайка злоумышленников, один из которых этот Норов, на все готова пойти...»

Через два года после расправы над декабристами Николай еще вспомнит о Василии Норове, узнике Шлиссель-бургской крепости. И отправит его на каторжные работы в ту самую Бобруйскую крепость с письменным повелением: «Содержать в числе вечных арестантов». Земляных работ в оной крепости хватит, на его век... Самое место ему там, где вынашивал дерзостные замыслы. Пусть предается теперь воспоминаниям.

Семь лет, изо дня в день, черная работа. Нередко заявляли о себе тяжелые раны, полученные под Кульмом и в других сражениях. Однако бывший подполковник не падал духом. Мучило лишь одиночество. Норов сокрушался, что не отправили его в Сибирь. В большой артели товарищество плодотворно и радостно, а тут после работы — в одиночную камеру, под замок. Не с кем словом перекинуться...

«Что касается до моих занятий,— писал он одной из своих сестер,— так как уже нет ни одной книги, которой я бы не прочел, и теперь только перелистываю, иногда рисую карандашом и рву, курю, хожу взад и вперед по комнате...»

Нет, это не бездумное, не бессмысленное времяпровождение! В голове узника вызревало нечто конкретное. Вскоре на чистом листе бумаги появится заглавие: «Записки о походах 1812 и 1813 годов, от Тарутинского сражения до Кульмского боя». Жить деятельной жизнью в любых условиях, даже в положении каторжанина — это главная черта высокообразованного человека, в особенности если он наделен природными дарованиями.

Отечественная война тревожила его память. Теперь понятны слова из письма: «рисую карандашом и рву». Прямо сказать о «Записках» не мог — переписка контролировалась тайной канцелярией. А сами «Записки» могли существовать только безымянными. Он тем не менее работал с упорством и наслаждением. Восстанавливая по памяти наиболее яркие эпизоды войны, Норов выдерживал свое повествование в духе документальной точности и публицистической страстности. Ему запало в душу четверостишие Константина Батюшкова:

С Суворовым он вечно бродит В полях кровавыя войны. И в вялом мире не находит Отрадной сердцу тишины.

И строки эти легли в «Записки» эпиграфом, служили автору своеобразным камертоном в работе. Василий Норов и теперь оставался человеком военным, всерьез подумывал об участии в деле на Кавказе, отправил по инстанции ходатайство о переводе туда рядовым.

Воспоминания окончены, рукопись отправлена в Петербург. И хотя у автора не было уверенности в издании книги, дни ожидания результата наполнились тревожно-радостными муками.

В конце 1834 года замужняя сестра Екатерина писала Василию Сергеевичу, что они с мужем собираются навестить его. К тому времени он жил уже более свободно, мог отлучаться из крепости на квартиру, нанятую для него матерью Татьяной Михайловной. После письма сестры Норов жил ожиданием радостной встречи с родными.

Но приехал только муж Екатерины Петр Николаевич Поливанов. Зато он привез Норову большой сюрприз: несколько экземпляров его «Записок», изданных в Петербурге, и весть о высочайшем разрешении на перевод Норова рядовым в 6-й линейный Черноморский батальон. Как и предвидел Василий Сергеевич, книга его напечатана без имени автора, но и в таком виде он принял ее как самое дорогое земное сокровище. Тут же стал листать, всматриваться в строчки, выстраданные в крепости. Не пропали его труды! Они послужат русским людям как живое свидетельство соотечественника.

... На Кавказ Норов прибыл ранней весной, незадолго до своего дня рождения. Об этом дне он вспомнил в дороге при случайном разговоре с ямщиком, который по совпадению тоже рожден 5 апреля. Вот через несколько дней стукнет сорок два, а он, заслуженный подполковник, наденет солдатскую шинель и отправится в экспедиции, чтобы под пулями добывать выслугу или смерть... Осталась ли в нем прежняя душевная стойкость? Да, и еще раз — да! Никто не отнял у него и дарований в делах военных. Не зря еще в ранней юности его любимым предметом стала военная история. И любовь эта с годами только крепла, утверждалась.

Он умел быстро осваиваться в любой обстановке, потому-то и в солдатской шинели не чувствовал себя униженным, чаще просто не думал об этом. Крутые повороты на его жизненном пути случались и в лучшую пору службы. Будучи гвардейским капитаном, он совершил, как отмечалось в аттестации, непозволительный поступок против начальства, шесть месяцев содержался под арестом, а в итоге переведен из гвардии в армию. Для дворянина такой перевод считался серьезным наказанием. Но уже в следующем году по представлению того же начальства произведен в подполковники. Полезность офицера Норова была очевидна и в гвардии, и в армии.

Нельзя сказать, что после каторжной крепости ему было уютно на Кавказе. Скорее — наоборот. Судьба распорядилась так, что 6-му линейному батальону определено действовать в самых гиблых местах Черноморского побережья по линии Сухум — Бамборы — Пицунда — Гагры — мыс Адлер и далее на северо-запад.

Таланты Василия Сергеевича определяли ему особое положение среди рядовых батальона. К его знаниям и опыту обращались известные генералы Кавказского корпуса, приглашали его на военные советы, привлекали к разработке отдельных операций.

Рядовой Норов, отличный топограф и тактик, в экспедициях с особой зоркостью вглядывался в дороги и тропы, бухты и ущелья. Целенаправленная наблюдательность помогла ему организовать сухопутное сообщение в Абхазии. Он же предложил командованию план похода от Сухума в Цебельду, план, увенчавшийся успехом. Позже он разрабатывал операцию у мыса Адлер. И все это делал добровольно, по зову сердца, увлеченно и самозабвенно. В то же время участвовал во всех горячих операциях, шел, как правило, в передовой цепи. Не легкомыслие, а отвага виделась во всех его поступках и трудах.

... Чтобы хоть малость проникнуть в душу этого человека, стоит вчитаться в его письмо к Поливановым (сестре и ее мужу), написанное Норовым незадолго до отъезда из Бобруйска на Кавказ: «Ваш путь из Москвы будет лежать по тем самым местам, которые мы прошли в 1812 году. Остановитесь у церкви села Бородина и помолитесь о тех героях всех наций, которые пали на этих полях... Когда проедете Смоленск и Красное, в трех верстах от этого последнего доедете до деревни Доброе, остановитесь на минуту и вспомните о Вашем друге Василье: тут, у небольшого мостика, в овражке, почти в деревне, со стрелками бросился я в штыки на батальон 108-го полка французов, и там был убит храбрый наш полковник граф Грабовский...»

Более чем на двадцать лет удалился он от тех событий, а память сохранила такие подробности! Но, пожалуй, больше всего восхищает его просьба помолиться о героях всех наций. Да, он признавал и чтил героизм как своих соотечественников, так и противной стороны.

Участвуя в Кавказской войне, Норов с грустью размышлял о бессмысленном кровопролитии здесь. В восемьсот двенадцатом году все было ясно: надо было отбивать нашествие наполеоновских полчищ, спасать Отечество. А тут? И опять в его раздумья врывались живые картины, свидетельствующие о чести, отваге и ловкости тех, против которых он шел в цепи. В этом — честный поступок, честный взгляд, нравственная суть Норова.

Весной 1837 года бывший подполковник дослужился наконец до чина унтер-офицера, а в начале следующего года по болезни уволен от службы и отправлен в родное Надеждино под секретный надзор, без права куда-либо отлучаться. Коли ставилось ему такое крепостническое условие, то Василий Сергеевич пожелал поселиться в отдельном флигельке, а не в большом отчем доме. Не восстановленный в дворянстве, он находился в положении отверженного и лишен так необходимого общения со старыми друзьями и знакомыми. Впрочем, таковых почти не осталось ни в Москве, ни в округе. Одни еще томились в Сибири, другие на Кавказе, иные ловили чины при дворе...

Во флигельке ему и хорошо, и неспокойно. Хорошо, что никто не лишил его воспоминаний... Помнит себя ребенком в имении Ключи Балашовского уезда Саратовской губернии, когда отец был саратовским предводителем дворянства, помнит Пажеский корпус, царский дворец... Петербург дал ему знания, помог проявиться и расцвесть талантам... Сознательную, взрослую жизнь свою он расчленял на три периода: двенадцать лет офицерская служба в гвардии и армии, десять — крепости и каторга, три года на Кавказской войне. Какой отрезок жизни он с чистой совестью положит на алтарь Отечества? Конечно, тот, что описан им в «Записках»... А мы, читатель, вправе считать подвигом всю его жизнь как образец благородства, мужества и высокого патриотизма.

Младший соузник Норова по Петропавловской крепости Дмитрий Завалишин впоследствии вспоминал: «Особенно жаль было Норова. Он был изранен и сильно страдал от ран. Но как ни тяжелы были физические условия для всех, как ни сильны страдания многих. не было и тени того, что называется унынием. Норов беспрестанно напевал какие-то стихи, то русские, то французские».

Таким же противником уныния он вышел из Кавказской войны, хотя с еще более подорванным здоровьем. В любую непогоду он надевал кавказскую бурку, вскакивал на коня и ехал в Татьянино к Поливановым, благо, отлучаться к ним не запрещено... Но с годами силы убывали, здоровье подтачивалось быстро. Когда в 1845 году Поливановы переезжали в Одессу, Норов направил императору прошение о том, чтобы ему разрешили выехать с сестрой. Василий Сергеевич объяснял свою просьбу необходимостью лечения морскими купаниями, грязями и теплым климатом. Его величество и на этот раз не выпустил Норова из поля своего зрения, не оставил умысла мщения. Вместо Одессы царь определил Норову для житья северный Ревель.

Там и окончились дни его одинокой жизни.

 

МЕНЬШОЙ БРАТ

 

Простые крытые дрожки, густо забрызганные осенней грязью, миновали городок Кирсанов и с трудом стали взбираться на песчано-глинистый взгорок. Выбравшись вскоре на ровную дорогу, которая повела степью строго на север, возок осветился выглянувшим наконец солнышком. И возница, и утомленный седок враз повеселели. В седоке можно было узнать человека военного, в чине подпоручика егерского полка. На вид ему около тридцати, болезненно худощав и бледен. Он уже третью неделю скачет на перекладных от далеких Кавказских гор. К тому же в последний год его стали одолевать внутренние болезни, по причине которых он и уволен от службы.

Примерно через час езды пустынными полями, где не встретилось ни одного деревца, дрожки оказались перед пологим спуском в широкую лощину, за которой показались деревенские избы, а за ними церковь.

Подпоручик попросил ямщика остановиться, затем вышел из возка и, вглядываясь в селение, проговорил вполголоса:

— Здравствуй, благословенная  Гавриловка.

Это захудалое имение в богом забытом углу он назвал благословенным не то с присущей ему ироничностью, не то потому, что отныне приобретал здесь пристанище для самостоятельной свободной жизни.

... На неделю опередили самого подпоручика секретные бумаги, о которых он не мог знать, доставленные в губернский Тамбов и уездный Кирсанов. Бумаги извещали местные власти о том, что по высочайшему соизволению уволенный подпоручик Вадковский Александр Федорович августа девятнадцатого дня тысяча восемьсот тридцатого года отправлен из отряда Паскевича по месту жительства, в имение Гавриловка, с учреждением над ним строгого секретного надзора. В бумаге, адресованной тамбовскому губернатору, добавлялось, что названный Вадковский принадлежал к злоумышленному тайному обществу, обезвреженному в декабре 1825 года. Это пояснение не вызвало у губернатора удивления. Заговорщиками полнились не только обе столицы, но и заштатная губерния поставляла их, а теперь приобретала на жительство, вроде названного подпоручика...

Вадковских было четыре брата: Иван, Федор, Павел и Александр. Они родились в семье известного царедворца камергера, сенатора и действительного тайного советника Федора Федоровича Вадковского и графини Екатерины Ивановны Чернышевой. Родители были богаты и ничего не жалели для сыновей. Они воспитывались в Московском привилегированном университетском пансионе, в училище святого Петра в Петербурге, у аббата Лемри, занимались с преподавателями Пажеского корпуса, в других пансионах. Будучи всесторонне образованными, братья, один за другим, вступили в военную службу, конечно же в гвардию. Трое из них, Иван, Федор и Александр, в лучший старинный полк — Семеновский. Все Вадковские рослы и статны. После скандальной истории по раскассированию этого полка в 1820 году братья были переведены в разные другие полки, и общения между ними стали реже.

И все же средний брат Федор и младший Александр постоянно тяготели друг к другу, изыскивали возможность встречаться, занимались музыкой, поэзией, говорили о политике... В 1823 году сперва двадцатитрехлетний Федор, затем двадцатидвухлетний Александр стали членами Южного тайного общества. Причем меньшого привел в общество Федор. Александр был тогда прапорщиком Кременчугского пехотного полка. Вскоре его перевели в 17-й егерский уже подпоручиком, и ничто не предвещало беды... Вот только брат Федор в своем последнем письме не радует вестями. Сообщает, что за какое-то неприличное поведение приказом его величества переведен из Кавалергардского полка в Неженский кон-но-егерский. Один из сослуживцев Федора, повидавший на днях Александра, прояснил загадочное «неприличное поведение». Оказывается, братец сочинил сатирическую песню про императора... Не осторожен брат, не осторожен.

А дальше жизнь двух братьев Вадковских уже не зависела от них самих. Федор арестован еще до событий на Сенатской площади, 11 декабря, Александр — в предновогоднюю ночь. Первый доставлен в Петропавловскую крепость с довольно загадочной запиской царя: «Надо держать Ватковского совершенно в тайне, но дать ему писать что хочет, на мое лицо или кому хочет». О младшем брате в царской записке коменданту крепости сказано проще: «Присылаемого Ватковского 2-го посадить по усмотрению и содержать строго». Средний брат был осужден по первому разряду и отправлен в Сибирь, а с младшим поступлено иначе.

До объявления общего приговора арестованным император 15 июня 1826 года повелел: подпоручика Александра Вадковского продержать еще четыре месяца в крепости, а затем выписать в Моздокский гарнизон и ежемесячно доносить о поведении... Значит, от суда освобожден. Перед молодым подпоручиком засветила хоть какая-то надежда...

Что послужило такому обороту дела — трудно сказать. Может быть, царь принял во внимание чистосердечное поведение и раскаяние Александра на допросах или то, что он не проявлял активных практических действий в заговоре. Хотя было известно о встрече Вадковского в Василькове с Сергеем Муравьевым-Апостолом перед возмущением Черниговского полка. И арестован Александр на возвратном пути из Василькова в свой егерский полк...

Известно одно: судьбу каждого арестованного решал император, только что получивший корону. Действия его были непредсказуемы. При первой встрече во дворце Николай кое-кому из арестованных говорил: «Тебя-то я освобожу». Но в финале судебного фарса на этого несчастного обрушивалась жестокая кара. Были и противоположные примеры, когда активного деятеля заговора отпускали с оправдательным аттестатом.

... Братьям Вадковским присущи как призвание вольнолюбие, независимость и вместе с тем терпение и готовность к подвигу. Меньшой с ревностью вступил в службу. Поэтому после отсидки в крепости перевод на Кавказ Александр встретил с надеждой стать здесь боевым офицером по сути. До сих пор он знал лишь маневры, учения, парадировки. Не страшили его постоянные набеги на кавказские земли персов и турок.

Он не переставал восхищаться подвигами русских офицеров и солдат в войне против французов и жалел, что немного поздновато родился: в 1812 году ему было одиннадцать лет... Если теперь, на Кавказе, доведется участвовать в деле, он не устрашится самой смерти.

Дело пришло скоро. Из Моздокского гарнизона Вадковского направили в Таманский гарнизонный полк, в составе которого Александр и принял боевое крещение.

Войны между Турцией и Россией, а их было к первой четверти девятнадцатого века уже семь, возникали главным образом из-за Черного моря и опорных пунктов на нем. Крепость Анапа, сооруженная в Синдской гавани, являлась для Турции теми воротами, заперев которые она могла считать Черное море своим внутренним морем. Анапу пять раз завоевывали то русские, то турецкие войска. Правда, в пятый раз крепость стала турецкой по особому пункту Бухарестского мирного договора 1812 года, когда Россия вынуждена была возвратить ее добровольно.

И вот весной 1826 года, после объявления царем войны Турции, начался шестой поход русских на" Анапу. В эту важную экспедицию включен и наш штрафной подпоручик Таманского полка. До начала боевых действий он успел обстоятельно познакомиться с Кавказом, особенно с казачьими поселениями по правому берегу Кубани и с Черноморской линией.

Какой увидели крепость русские солдаты и офицеры перед штурмом? Турки за долгие годы довольно потрудились над ее укреплением. На пути осаждающих с суши стояла мощная каменная стена протяженностью около четырех верст, с семью бастионами и тремя воротами. Стена сочеталась с почти трехсаженным рвом и земляным валом, а перед валом еще один ров до четырех саженей глубиной и восьми саженей шириной. Бастионы снабжены пушками разных калибров, огнем которых можно прикрыть подступы не только к воротам, но и к любой точке стены. Не менее затруднительны подступы к крепости и со стороны моря. Главная помеха на одном участке гавани вставала в виде обрывистого берега, а на другом — в виде пространной отмели, мешающей подходить кораблям.

Но русские в седьмой день мая пошли на штурм Анапы. Сухопутными войсками здесь командовал генерал-адъютант А. С. Меншиков, а флотом — вице-адмирал А. С. Грейг. Осада длилась более месяца, после чего крепость оказалась сильно разрушенной. Тут уж невозможно было удержать русских!

Увидев свое безнадежное положение, анапский паша запросил русское командование о переговорах. Переговоры завершились тем, что 12 июня паша сдал крепость со всем оставшимся гарнизоном. Русские взяли в Анапе 4 тысячи пленных, 85 орудий и 29 знамен Османской империи.

Александр Вадковский вышел из анапской экспедиции в том состоянии, когда человек начинает оглядывать себя как бы со стороны. В душе его поднялась волна гордости за причастность к славе русского оружия, за то, что он был на поле чести и готов продолжать свое усердие в служении отчизне.

После короткого отдыха у теплого моря и переформирования полков Вадковский был приписан к Севастопольскому пехотному полку, в отряд Паскевича, что означало перемещение на другой театр действий — в Закавказье.

Вскоре Александр узнал, что в разных отрядах и полках здесь еще есть бывшие члены тайных обществ. Одни из них разжалованы в солдаты до выслуги, иные, как и он, отправлены на Кавказ без лишения чинов и званий. В перерывах между экспедициями встречал Михаила Пущина, Николая Семичева, Петра Коновницына, Владимира Вольховского... Обрадовался старым и новым знакомым. Но особенно воодушевился, когда увидел в числе начальства генерала Муравьева и полковника Бурцова, которые сами были причастны когда-то к запрещенным ныне кружкам и обществам. К наказанным по делу 14 декабря эти командиры относились как к равным, умели заметить и поощрить сметливость, инициативу, умелые действия.

Немалые дарования в фортификационных работах и в боевых операциях проявлял Михаил Пущин. А когда он был тяжело ранен в грудь, Николай Николаевич Муравьев направил его на лечение в Кисловодск.

Душевную щедрость военачальника ермоловской школы ощутил на себе и Вадковский. Как-то Муравьев пригласил его и Пущина к себе в палатку на обед и стал расспрашивать о братьях, отправленных в Сибирь.

— Имеете ли вы от них весточки? — сочувственно спросил Муравьев.

— Ваше высокопревосходительство, разве вам не известно, что переписка  запрещена? — отозвался  Пущин,

— Известно, но ведь существуют пути...

— Рассчитывать на какую-то околичную оказию еще рано, — заметил Вадковский.

Муравьев уловил в глазах подпоручика признаки беспокойства. И не ошибся. Вадковский тут же спросил:

— Вас не пугает, добрейший Николай Николаевич,общение с государственными преступниками?

— Во-первых, друг любезный, я бы не именовал вас государственными преступниками. Во-вторых, вы мои подчиненные и запрета на общение с вами мне не предписано...

Генерал задумался на минуту, потом глянул на собеседников серыми улыбчивыми глазами, добавил:

— Хотя у нас возможно всё... Капитана Семичева, например, привлекали к следствию только за то, что был он знаком с организаторами восстания Черниговского полка. Вот ведь как: знакомство внесено в табель преступлений... Просто знакомство.

Вадковский любовался генералом, его крепкой фигурой, спокойным характером, твердой волей, неустрашимостью и гордился, что приходится ему пусть дальним, но родственником. И мысленно посочувствовал Николаю Николаевичу, вспомнив о том, сколько Муравьевых пострадало из-за декабрьских событий.

... А время текло, шла и война. Из всех эпизодов ее Александру Вадковскому врезались в память бои по взятию Эрзерума. Подпоручик находился тогда в передовом одиннадцатитысячном отряде под начальством Паскевича. Основной операции предшествовала предварительная — по овладению Карсом, где генерал Муравьев разработал и осуществил хитроумный маневр.

Турецкий гарнизон Карса имел пять тысяч пехоты и почти столько же конницы. На подмогу к ним из Эрзерума двигался двадцатитысячный корпус сераскира. Не дойдя несколько верст до Карса, наши войска свернули влево, за цепью гор обошли крепость и вышли на главную Эрзерумскую дорогу. Турки оказались осажденными. Но, обнаружив русских, они открыли сильный орудийный огонь и пустили конницу. Русские ответили градом картечи из полевых орудий. Турки повернули назад.

На левом берегу реки Каре вблизи крепости находились наши отряды под командованием Муравьева. Здесь возводились траншеи под батареи и редуты. За ночь постройка батарей и установка орудий была закончена. Утром, увидев их, что называется, у своего порога, турки пришли в ярость. Началась сильнейшая двухсторонняя канонада, которая не умолкала четыре часа. Большая часть турецких орудий была подавлена. Затем на приступ крепости пошли русские пехотинцы, егеря, карабинеры. В числе их был и подпоручик Вадковский. Турки не могли сдержать эту лаву. Каре был взят.

Перед Эрзерумом маячила еще крепость Ахалцых, одна из сильнейших у противника. И эту твердыню русские взяли дружным приступом 16 августа.

Зимой военные действия не велись, солдаты и офицеры Кавказского корпуса получили продолжительную передышку — до весны 1829 года. За время передышки туркам удалось собрать большие силы, они опять двинулись на Каре и Ахалцых. Однако эти вылазки ничего им не дали.

19 июня русские войска на Саганлугских горах разбили сераскира эрзерумского, а через неделю приблизились к Эрзеруму.

Обозревая здесь горы Акдаг (белые, меловые), Александр Вадковский вспомнил вдруг подобные горы в средней России, где-то на берегу Северского Донца. Воспоминание было, однако, мимолетным. Раздался барабанный бой, позвавший воинов вперед. И они, воодушевленные близостью окончательной победы, в едином порыве двинулись на высоту Топдаг, с которой палила турецкая батарея. А за высотой, в лощине лежал Эрзерум. Днем 27 июня на его цитадели было водружено русское знамя. Война с Турцией закончилась. В октябре войска Кавказского корпуса по условиям мирного договора отошли от Эрзерума, устраивались на отдых более продолжительный, чем это позволялось во время боевых экспедиций.

Размышляя над одержанными победами, генерал Муравьев в своем походном дневнике отметил: «Войска наши были бодры, веселы и готовы на самые большие труды и подвиги, какими всегда и были войска Кавказского корпуса, неподражаемые в военных доблестях своих...»

Труды и подвиги... Они очевидны. Товарищи Вадковского, ранее разжалованные в рядовые, отличной службой опять стали в офицерских званиях. Это радует его. В Таманском полку Вадковский встретил декабриста Дмитрия Арцыбашева. В этот полк Дмитрий прибыл корнетом, через два года он прапорщик, еще через такой же срок — подпоручик, а в следующий год уже поручик.

А что же наш Вадковский? Ужели за четыре года не заслужил очередного чина? Сам он ни с кем о том не заговаривал, его начальники тоже молчат... Можно только догадываться о каком-то высочайшем распоряжении в отношении опального подпоручика. Да, оставался он в какой-то немилости. Существовал же такой характер наказания, когда перевод из полка в полк производился «тем же чином», а то и более жестко: «Не представлять к повышению». Что-то было, было в тайных бумагах...

Впрочем, тайны двора мало интересовали Вадковского 2-го. По окончании войны его занимали заботы об устройстве своей дальнейшей жизни. Пока он воспользовался отпуском по болезни и отправился на воды в Пятигорск, а затем уволен от службы. День окончания своей военной карьеры — 19 августа 1830 года — он хорошо запомнил.

... Автору этого очерка через сто шестьдесят лет после восстания декабристов удалось наладить переписку с праправнуком Александра Федоровича Вадковского — Леонидом Вадковским. Из его писем я почувствовал неизбывную, нетленную память потомка о всех братьях Вадковских, с достоинством носивших мундиры русской гвардии и армии. Понял, как ревностно он оберегает чистоту имен своих славных предков от какой-либо неточности, дошедшей из девятнадцатого века в наше время. Он бережно собирает всю декабристскую, а также иную историческую литературу, в которой в той или иной степени отражается жизнь и деятельность Ивана, Федора и Александра Вадковских.

И меня эта переписка подтолкнула на новые поиски того, что связано с жизнью братьев Вадковских. Старший из них, Иван,— не декабрист, но тоже пострадал из-за известной, громкой истории в Семеновском полку, где в чине полковника он командовал первым батальоном, был на хорошем счету у самого высокого начальства. И тут над ним неожиданно разразилась гроза: его заподозрили в организации беспорядков в полку. Когда полк раскассировали, раздробили и стали отправлять в разные крепости, Вадковского по приказу командира гвардейского корпуса послали сопровождать 2-й батальон непокорных семеновцев в Свеаборгскую крепость. По существу он оказался вместе со всеми арестантом.

Этот эпизод нашел отражение в романе Михаила КоЧ-нева «Отпор». В нескольких строках мы находим имена всех братьев Вадковских:

«Жена в испуге слушала его наказы и советы на всякий непредвиденный случай.

— Я сопровождаю батальон в крепость Свеаборг. Когда вернусь и вернусь ли — неизвестно. От наших начальников можно ожидать всякого. Вот эту записочку, Ноннушка, передашь брату Федору. Ход событий тебе известен, если я где-либо и почему-либо застряну и не буду иметь возможности уведомить обо всем родных, то ты сама напиши меньшому Александру о семеновской истории в выражениях весьма осторожных...»

Меньшому было в ту пору девятнадцать, и он еще неосторожно горяч — всякое может натворить. Вот что было в советах Ивана жене.

По обвинению в причастности к волнению Семеновского полка полковника Вадковского продержали в Свеаборгской крепости два с половиной года.

Но вернемся к нашей переписке с Леонидом Вадковским.

«Хотелось бы узнать о своих предках как можно больше,— размышляет он в одном из писем.— Вадковские, Лунины, Муравьевы ведь двоюродные... Да, еще. Встретил в книге «Забытые родственные связи А. С. Пушкина» свидетельство о том, что Пушкин считал себя кузеном Никиты Михайловича Муравьева».

Вижу в этих строчках незаурядного краеведа. Как хорошо, что таких людей в последнее время всюду прибавляется.

 

ДРЕВНЕЙШЕГО КНЯЖЕСКОГО РОДА...

 

В тусклом сентябрьском небе над древней Казанью стояло полуденное солнце. Возле почтового дома нервно прохаживался взад-вперед сухонький седовласый старик. На его овальном лице застыла страдальческая гримаса нетерпеливого ожидания чего-то или кого-то.

— Князь! Иван Сергеевич,— окликнула его из открытой дверцы кареты, стоявшей близ крыльца, немолодая дама.— Пожалейте свои бедные ноги, посидите. Право, хождением своим вы не приблизите приезд наших...

Отставной генерал Одоевский не сразу, как бы нехотя подошел к карете, ответил даме:

— Невмоготу сидеть, дорогая Евдокия Михайловна. Я не виделся со своим страдальцем более десяти лет... Уж разуверился, что увижу   его   до   кончины   своей... Ожидание мучительно.

Старик Одоевский и Евдокия Михайловна, сестра декабриста Нарышкина, вторые сутки живут в Казани в надежде встретить самых родных им людей, которые следуют из Сибири на Кавказ. Ожидающих гложут тревожные сомнения: состоится ли свидание? Не прогонят ли их жандармы? Иван Сергеевич знал, что с просьбами о свидании обращались к царю многие родственники ссыльных, но ответ был один: никаких свиданий! В Сибирь было передано царское повеление: самовольщиков без промедления отправлять обратно.

Старый Одоевский предпринял путешествие в Казань с надеждой увидеть сына хотя бы на дороге. На что еще он мог надеяться? Что впереди для него и для сына? Ничего утешительного.

На этот раз везли шестерых государственных преступников, определенных повелением его величества в качестве милости рядовыми в Кавказский отдельный корпус. Среди них были Александр Одоевский, Михаил Назимов и Михаил Михайлович Нарышкин с женой.

Вот наконец на дороге, ведущей к почтовому дому, показались три тройки, и сразу, в один миг у дома все оживилось, засуетилось, а Иван Сергеевич перестал ходить, остановился у крылечка, а когда увидел в одной из повозок сына, кинулся навстречу, споткнулся, упал... Сын, заметив все это, соскочил с коляски, помог старику подняться, сжал его в объятиях.

— Саша, мальчик мой,— сдавленным голосом выдохнул старик.

Вглядываясь слезливыми глазами в белое живое лицо Александра, старший Одоевский заметил над его левой бровью небольшой шрам, встревожился, но тут же вспомнил, что шрам этот от конского ушиба еще в двадцать первом году, и успокоился. А вот усов у сына прежде не было... Они идут ему, придают больше мужества.

— Мальчик   мой,— повторил   Иван   Сергеевич.— Ты по-прежнему красив, слава богу... Каторга не сломила тебя.

Да, для семидесятилетнего отца Александр, продолжающий фамилию древнего княжеского рода рюрикови-чей, оставался все еще мальчиком. Иван Сергеевич без памяти любит его, особенно после смерти матери в двадцатом году... С тех пор отец старался всегда и всюду быть возле Саши. Когда конный полк сына следовал в составе гвардии в западные губернии, Иван Сергеевич сопровождал своего гвардейца до места расквартирования. Зимой того же года Александр простудился и слег. О своей болезни он не стал писать отцу, но старик сердцем почуял беду и примчался к сыну...

Во время их свидания в Петропавловской крепости сыну было двадцать четыре, а выглядел он совсем юнцом... До декабрьской катастрофы радовался отец его дарованиям, успехам среди известных поэтов, дружбе с Грибоедовым, Пушкиным, Рылеевым, Бестужевым, многими славными людьми в столице... А вот как все изломалось. Почти все его знаменитые друзья погибли безвременно и трагически... Какой-то рок. И Саша в безвыходном положении. Ох, век несчастий!

Короткое свидание на почтовой станции промелькнуло, будто его и не было. Александру подана свежая почтовая тройка с жандармом. Задумчивый и грустный отец спросил ямщика:

— Дружище, а далеко отсюда будет поворот на Кавказ?

— Поворот со следующей    станции,— ответил ямщик.— Стало быть, через двадцать две версты.

— Ах, как славно, Саша! — воскликнул обрадованный старик.— Целый перегон я еще буду с тобой... Жандарм позволил мне до поворота дороги следовать в твоей кибитке.

И весь этот недлинный путь Иван Сергеевич неотрывно смотрел на сына, слушая его торопливый рассказ о Сибири, о товарищах по каторге.

С каждой верстой все тревожнее сжималось сердце старика. И вот пришел час расставания. Одна дорога повела на Кавказ, другая на Москву. Иван Сергеевич долгим взглядом проводил коляску, увозившую сына, и только после того, как она скрылась из виду, вернулся к своим попутчицам — Евдокии Михайловне и ее свояченице Елизавете Нарышкиной, которая захотела повидаться в Москве с родными, а по весеннему теплу вернуться к мужу — в незнакомый, загадочный Кавказ.

Встреча с отцом вызвала у Александра воспоминания о родном доме, о детских и отроческих годах, проведенных в нем, о друзьях по первой службе... Все это хлынуло на него, подобно горному потоку. Точнее будет сказать, воспоминания не покидают его с той минуты, как за ним закрылась дверь в каземате Петропавловской крепости...

Единственный в семье сын, он воспитывался дома, получил разностороннее образование. Поэтическое дарование пробудилось у него рано, многих удивлял он экспромтами, читал их вдохновенно. Но вскоре, до поры до времени, забросил поэтические опыты, стал серьезным собеседником и любимцем во многих салонах Петербурга.

Позже Лермонтов в своем стихотворении скажет об Одоевском: «Из детских рано вырвался одежд и сердце бросил в море жизни шумной».

Рано, рано... В двенадцать с небольшим лет зачислен на службу в кабинет его величества канцеляристом, в шестнадцать — губернский секретарь, в девятнадцать поступил на правах вольноопределяющегося унтер-офицером в лейб-гвардии Конный полк и тут же повелением цесаревича Константина Павловича произведен в юнкера. Через полтора года он корнет того же Конного полка. Кроткий, совестливый, романтический мечтатель, он в то же время способен взрываться при столкновении с любой несправедливостью, несвободой.

С особым чувством вспоминает Александр собрания литераторов у Кондратия Федоровича Рылеева, у Николая Ивановича Греча. Интересно было слушать Александра Бестужева и Вильгельма Кюхельбекера, Федора Глинку и Никиту Муравьева, Ореста Сомова и, конечно же, самого Кондратия Федоровича, когда соби: рались у него. Общение с ними умножало молодые силы души. Литературные беседы тут непременно переплетались с пылкими политическими... Князь Александр Одоевский в результате этих общений стал членом Северного общества декабристов. Он был в восторге от замыслов его руководителей.

Утром 14 декабря явился на Сенатскую площадь и примкнул к каре восставших.

Несчастный, кровавый конец восстания потряс Александра, надломил его чистую, восторженную душу. Он вернулся домой на Исааккевскую площадь в отчаянном

состоянии. Бессмысленно обошел все восемь комнат 666-ей холостяцкой квартиры, затем уединился в кабинете в ожидании неотвратимого ареста. Но в тот вечер за ним никто не пришел... На другое утро, еще затемно, он переоделся в простую мужицкую одежду, простился с прислугой и пошел, сам не зная куда. Бродил по городским окраинам, прислушивался к разговорам. Молва всюду о происшествии в роковой день, об арестах заговорщиков, о том, что в Зимнем дворце новый царь сам допрашивает арестованных офицеров...

«А что же я? — стал укорять себя Одоевский.— Ужели мужество совсем покинуло меня?» А ведь еще за три года до вступления в тайное общество он писал о своем будущем: «Знаю, что испытания ожидают меня в жизни сей, испытания, которые, верно, будут требовать еще большего напряжения моего духа...»

В тяжелых раздумьях зашел к себе переодеться, затем вдруг отправился к родной тетушке Ланской. Ее муж встретил Одоевского без дружелюбия, спросив с жесткостью:

— Что, князь, скрываетесь?

— Никак нет,— ответил   Александр.— Зашел проститься с тетушкой перед тем, как отдаться во власть императора.

Ланской принял решение проводить родственника во дворец, дабы убедиться в искренности его намерений.

Близ Дворцовой площади Одоевский подумал об отце, пожалел, что не смог проститься с ним — тот в родовом имении во Владимирской губернии.

... В «теплой Сибири», как был окрещен Кавказ, Александру Одоевскому прежде не доводилось бывать. Потому уже с приближением к Ставрополью он жадно вглядывался в непривычные для глаза южные пейзажи, в типы здешних людей, раздумывал над тем, что же принесет этот край ему и его товарищам, где суждено им начинать солдатскую службу.

В Ставрополе находился центр военного управления Северного Кавказа. Одоевский, Назимов и Нарышкин прибыли сюда одновременно. Пока будет дано дальнейшее расписание, кому куда следовать, их поместили на временную квартиру с приставлением к каждому казака. Сибирские мученики еще не знали, что здесь их разъединят по разным участкам Кавказской линии.

А пока они сидели в казенном доме за дружеской беседой, перемежая воспоминания с заглядом в будущее.

Посматривая в окно, за которым сиял солнечный осенний день, Михаил Назимов проговорил:

— Друзья мои, посмотрите, каким теплом встречает нас Кавказ! Прекрасно. Да это почти свобода!

— Свобода... Не тешь себя надеждами, милый Назимов,— уныло ответил ему Одоевский.— Кавказ для нас — та же Сибирь, только с еще большими опасностями. Так мне кажется... У меня такое ощущение, что Кавказ станет для многих из нас могилой.

— Полно тебе, Саша,— заметил ему с укоризной Михаил Нарышкин.— Нельзя позволять себе ослабевать духом. Подобная унылость противоречит твоей натуре...

Неожиданно их беседа была оборвана. В комнату, где сидели друзья, шумно влетел невысокий молодой офицер. Он окинул всех быстрым взглядом, остановил его на классическом профиле русоволосой головы Одоевского:

— Вы Одоевский?

Александр поднялся со стула и невольно протянул руки навстречу офицеру, с заминкой спросил:

— А вы?

— Лермонтов.

Знавшие друг друга заочно, лишь по стихам, поэты порывисто обнялись. Познакомившись со спутниками Одоевского, Лермонтов стал объяснять:

— Только что узнал о вас у начальника штаба Кавказской линии... Он именовал вас полным титлом: государственные преступники декабря двадцать пятого года из Сибири... А когда я услышал фамилии, тут же пошел разыскивать...— Лермонтов заговорил с Одоевским: — Вам, Александр Иванович, готовится предписание следовать в Нижегородский драгунский  полк, в  Тифлис. И я туда же!

— Браво! — враз повеселел Одоевский.— Рядовой драгун к вашим услугам, милый Мишель Лермонтов... Приятная, приятная новость и встреча.

Старший из присутствующих, круглолицый крепыш Михаил Нарышкин добавил, обращаясь к гостю:

— Мы знаем, что и вы не по доброй воле на Кавказе, хорошо знакомы со стихами, за которые вы пострадали, сделайте одолжение, прочтите их нам.

С минуту или более Лермонтов пребывал в глубокой задумчивости, затем тихо, но с воодушевлением начал:

— «Погиб поэт! — невольник чести...»

А когда кончил, всем показалось, что он прочел не все стихотворение, а лишь сделал паузу, чтобы прислушаться к собственному голосу, вздохнуть от распаленности.

— Ваш черед, Александр Одоевский,— проговорил он.— Я хотел бы услышать из ваших уст ответ на послание Пушкина «В Сибирь».

Одоевский охотно отозвался на просьбу. Читал вдохновенно, с жаром, которого требовало содержание, каждое слово сибирского ответа Пушкину.

Нарышкин, покосившись на дверь, сказал:

— Господа, мы рискуем быть заподозренными в новом заговоре, тем более в городе ждут императора Николая. Он, как слышно, будет здесь проездом из Тифлиса... А с ним, кстати, и Бенкендорф.

— Вон оно что: его величество на Кавказе! — с саркастическим оттенком в голосе проговорил Одоевский.— Надо бы поприветствовать... не торжественной одой, конечно.

— Настройте лиру, милые поэты, на лирический лад,— рассудительно заметил Михаил Назимов.— Прочти, Саша, на днях рожденный в дороге экспромт: «Куда несетесь вы, крылатые станицы?..»

Читал Одоевский, читал Лермонтов. Да, это была лирика, но временами она сплеталась с политикой — такова неизбежность времени. Сознавая свое положение, поэты угадывали, что и южное солнце «души не отогреет». И все же возможность совместного путешествия до Тифлиса радовала их.

Простившись с друзьями, они сели в одну тележку и в сопровождении казака Тверитинова, приставленного к Одоевскому, и дядьки Лермонтова, Андрея Ивановича, 10 сентября двинулись по Военно-Грузинской дороге. От Екатериноградской станицы до Владикавказа ехали с почтовой российской колонной под внушительной охраной казаков, пехоты и пушки. Так полагалось в то время в целях безопасности. А дальше друзья-поэты следовали одни, созерцая величественную красоту горных хребтов, головокружительных обрывов и ущелий.

Дивный путь длился почти месяц. Путешествие рождало новые мечты, новые стихи, а у Лермонтова еще пробуждало И воспоминания о Знакомстве с Кавказом в детские годы. Бушующий Терек, Дарьяльское ущелье, Казбек... Все восхищало и поражало.

За Крестовым перевалом они временно расстались. Лермонтов углубился в горы, чтобы порисовать карандашом и акварелью, поговорить с местными жителями, послушать легенды и предания, а Александр Одоевский поспешил в Тифлис, куда его звала могила самого незабвенного друга, двоюродного брата Александра Сергеевича Грибоедова... Еще в Сибири, как только узнал о его трагической гибели в Персии, потрясенный Одоевский написал «Думу на смерть Грибоедова». Своим новым товарищам по ссылке он, как правило, не читал ее, хранил в тайниках души своей — так горька была утрата. Теперь, в горах Грузии воспоминания овладели им целиком... Грибоедова и Одоевского сближало не столько родство, сколько литература и музыка. На квартире Одоевского, где по приезде с Кавказа некоторое время жил Грибоедов, часами звучал рояль, читались стихи и монологи из «Горя от ума». Комедия Александра Сергеевича так понравилась Одоевскому, что он переписывал ее в нескольких экземплярах и раздаривал знакомым.

Двоюродных братьев в тот год почти всегда и всюду видели вдвоем, и кое-кто пожимал плечами: странная, мол, дружба юного корнета и солидного по возрасту штатского. Но по справедливости, эту дружбу следует назвать истинной. Именно в тот период художник-миниатюрист Теребенев выполнил их портреты в своей характерной изящной манере.

Было это за год до восстания на Сенатской площади. Тот год памятен еще страшным наводнением в Петербурге... Одоевский проснулся в дорассветный час, первым в доме, и, увидев надвинувшуюся беду, кинулся в комнату Грибоедова, думая, что тот застигнут врасплох и может погибнуть... Затем, накинув шинель, побежал к соседним домам. Вымокший до нитки в ледяной воде, вытаскивал и выносил в безопасные места детей, слабых стариков... Грибоедов потом восхищался примером друга, хотя и сам принял участие в спасательных работах. То были последние дни их совместной жизни — Грибоедов уезжал по дипломатической службе на Кавказ. Чувства дружбы теперь выражались в переписке. Одоевский находился под следствием, и Грибоедов не только выражал чувства сострадания, но и все делал для защиты и облегчения его участи — писал ходатайства и прошения на имя высоких особ. А ему самому — сочувственные записочки до последних своих дней.

В одном из первых писем после подавления восстания выплеснулось отчаяние: «Кто тебя завлек в эту гибель!! В этот сумасбродный заговор! Кто тебя погубил!! Ты был хотя моложе, но основательнее прочих. Не тебе к ним примешаться, а им у тебя ума и доброты сердца позаимствовать!» А по истечении времени Грибоедов признавал, что поступок юного князя заслуживает восхищения.

... Воспоминания Одоевского в пути все явственнее воскрешали облик друга и брата. «А. кто тебя погубил?» — мысленно вопрошал теперь Александр Иванович. Он знал, что Грибоедов ходатайствовал перед Паскеви-чем о переводе друга из Сибири на Кавказ рядовым, лелея надежду увидеться здесь... Судьба распорядилась иначе.

... А вот и Тифлис. Прежде чем отправиться в распоряжение своего полка, Одоевский стал разыскивать могилу Грибоедова. Тифлисцы указали ему тропинку на гору Мтацминда. Много переживший поэт-декабрист не смог сдержать здесь горьких слез... Стоя па коленях, он шептал слова из своей «Думы»:

... И горсть земли, с могилы взятой, Прижму — как друга моего!

Затем поднялся, медленно обошел вокруг памятника, прочел на нем короткую надпись: «Незабвенному его Нина».

Не скоро ушел Одоевский с могилы. А на другой день стал искать его юную вдову и тестя, чтобы в их доме ощутить последние дни Александра Сергеевича перед выездом в Тегеран.

Генерал Александр Чавчавадзе и его дочь Нина знали Одоевского и как друга Грибоедова, и как талантливого поэта, часто говорили о нем. Чавчавадзе давно переводил на грузинский язык стихи двух русских — Пушкина и Одоевского.

Неожиданного гостя встретили здесь радостно и душевно. Беседа сменялась чтением стихов, игрой на рояле. И воспоминания, воспоминания о незабвенном Александре Сергеевиче..,

На прощание Нина Грибоедова подарила Одоевскому кинжал из коллекции мужа. Поэт принял подарок как самую дорогую, живую память о друге юношеских лет.

Дальнейшие странствования по Кавказу порадовали Одоевского знакомством с другими замечательными людьми.

На водах в Пятигорске он встретился с лечившимся здесь молодым и пылким Николаем Огаревым. С первых минут общения оба ощутили вспыхнувшие дружеские чувства. Огарев видел тут и других сибирских невольников, что вызвало у него и острое чувство сострадания, и гнев против их судей.

— Как можно таких талантливых людей одеть в солдатские шинели и бросить в гибельные места?! Как можно?!

Одоевский слушал его молодой, твердый голос, смотрел в его чистые глаза и опять обретал надежду и веру...

Позже в стихах о пятигорских встречах Огарев с чувством гордости скажет, что он видел этих отважных, мужественных людей, чьи сердца знали «много тяжких ран».

Рядовому Одоевскому назначено было действовать в экспедициях под начальством генерала Раевского-младшего. Да, того знаменитого Николая Николаевича из бесподобного, давно известного всей России семейства Раевских. Многие из этих Раевских запечатлены в стихах Пушкина, Жуковского, Батюшкова... Покорили они при знакомстве с ними и Александра Одоевского. В Сибири жены декабристов навеяли ему поэтический образ ангелов, и свое стихотворение он посвятил Марии Николаевне Раевской-Волконской.

И вот теперь встреча с ее братом, Николаем Николаевичем. Он подозревался в принадлежности к тайному обществу, арестовывался, но через две недели был освобожден. На Кавказе Раевский с осени 1826 года, участвовал в русско-турецкой войне, за отличия произведен в генералы.

Раевский искренне и открыто сочувствовал декабристам, которые оказались в его подчинении. Этих образованных, талантливых людей, по несчастью ставших солдатами, он часто приглашал к себе на обед или сам заезжал в Прочный Окоп, к Нарышкиным, зная, что в их домек они, по обыкновению, собирались. И тогда часами продолжались беседы, и сама собой стиралась грань между генералом и его подчиненными без чинов и званий.

Об этой неслыханной вольности генерала донесли царю, и последовал приказ главнокомандующему Паскевичу: «Не советую вам пробовать мое терпение. Раевского арестовать на гауптвахте на два месяца». Приказ был выполнен.

Весной 1839 года отряд, в котором находился Одоевский, десантом высадился с корабля в низовьях реки Шахе, в долине Субаши. Здесь, на берегу Черного моря солдаты, в том числе декабристы, начали строительство Головинского укрепления.

Морем с отрядом следовал молодой, но уже известный русский художник Иван Айвазовский. Он сдружился с декабристами. Особо его заинтересовал Одоевский, которому живописец предложил попозировать.

— Что интересного нашли вы в солдате? — с горькой усмешкой спросил Одоевский.

— Нашел я сияющий ум и обаяние души,— ответил Айвазовский.

Желание художника было удовлетворено. Так родился портрет Одоевского в солдатской шинели, один из немногих портретов художника-мариниста.

Потом были работы на строительстве форта Лазарева. По окончании этих дел генерал Раевский разрешил декабристам выехать на отдых в Тамань и Керчь. Душевно подавленный недавним известием о кончине отца, Одоевский отказался от поездки, чем вызвал сожаление у своих товарищей. Они считали, что в компании ему было бы легче перенести горе. Но не смогли уговорить.

Простившись с друзьями на берегу, он затем сел в весельную лодку и направился к пароходу, чтобы еще несколько минут побыть подле них. Подняв весла, он долго смотрел в родные лица, а когда корабль стал медленно удаляться, Одоевский снял с головы белую фуражку и помахал ею. Товарищи на корабле тут же ответили ему: они долго, пока не удалились из виду, махали ему платками.

... И вспомнилась дорога за Казанью, на которой стоял сгорбленный отец и смотрел ему вслед.

— Бедный, бедный старик,— прошептал Александр.— Сколько горя доставил тебе сын, не оправдавший твоих надежд... Не успокоил я тебя в твоем одиночестве, и вот бог успокоил...

Горько, тяжело сыну. Уже не звенел, как прежде, его голос среди друзей, все реже видели они на его лице пленительно-милую улыбку. В то же лето Одоевский слег от тропической лихорадки, да так и не поднялся. День 15 августа был его последний на этом свете...

Скорбное известие с Черноморского побережья, с форта Лазаревского быстро распространилось по всему Кавказу и далее — по Петербургу, по Москве, по Сибири, достигало всех, кто знал и любил Александра Одоевского — князя, корнета, поэта, изгнанника...

Потрясенный Лермонтов, будучи тогда в Петербурге, сразу принялся за траурную элегию. Дружеские чувства сливались с горечью неутешной утраты:

 

Я знал его: мы странствовали с ним

В горах востока, и тоску изгнанья

Делили дружно; но к полям родным

Вернулся я, и время испытанья

Промчалося законной чередой;

А он не дождался минуты сладкой:

Под бедною походною палаткой

Болезнь его сразила, и с собой *

В могилу он унес летучий рой

Еще незрелых, темных вдохновений,

Обманутых надежд и горьких сожалений!

 

Бежали и бежали строчки элегии, торопился поэт дорисовать портрет своего «милого Саши» таким, как он отложился в памяти в дни странствий по Кавказу.

Близко ли, далеко ли находились декабристы от форта Лазаревского, ставшего последним пристанищем Одоевского, печаль их была одинаковой.

В гостиной прочноокопского дома Нарышкиных хозяева поставили на столике портрет покойного и украсили его живыми цветами. Единственная из декабристок, оказавшаяся с мужем на Кавказе, добросердечная Елизавета Петровна в день поминовения Александра Одоевского пригласила неизменных гостей.

— Друзья,—грустно заговорил Михаил Назимов,— я ношу с собой его последнее, совсем недавнее письмо, и оно обжигает душу... Вот послушайте.— Он извлек из кармана листок и прочитал: — «Я спокоен, говорить — говорю, как и другие, но когда я один перед собою или пишу к друзьям, способным разделить мою горесть, то чувствую, что не принадлежу к этому миру...»

... Далеко друг от друга в сибирских просторах города Туринск, Тобольск и село Итанцу Иркутской губернии, а еще дальше они от Кавказа. Но и тут о смерти Александра Одоевского стало известно не позднее сентября—октября 1839 года.

Иван Иванович Пущин во второй половине октября писал из Туринска в Итанцу Евгению Оболенскому: «Мы так все теперь рассеялись, что, право, тоскливо ничего не знать о многих... В Тобольске я слышал о смерти Одоевского: он умер от болезни на Кавказе. Пожалуйста, любезный Оболенский, говори мне все, что узнаешь о ком-нибудь из наших».

У Одоевского, одного из этих «наших», было много друзей во все периоды его короткой и трагической жизни. Именно им мы обязаны тем, что имеем возможность читать шедевры поэта-декабрис!га. Сам он относился к своему творчеству небрежно, безжалостно: автографы, как правило, выбрасывал или уничтожал, экспромты не записывал. А сочинял он и в Петропавловской крепости, и особенно много в Сибири, и на Кавказе. Декабрист А. Беляев говорил о тысячах стихов, написанных Одоевским только в годы сибирской каторги. До нас дошло обидно мало — лишь то, что записали или подобрали в выброшенных автором тетрадях его друзья.

Он признавал в поэзии прежде всего энергию, силу, страсть. В стихотворении «Таится звук в безмолвной лире...», написанном в Петропавловской крепости между допросами, он провозгласил:

И песнь, незнаемую в мире, Я вылью в огненных словах...

Его занимала и вдохновляла историческая тематика. В поэме «Василько», выстраданной в Читинском остроге, он обращается к корням своего рода, показывает доблести предков — борцов за единение Руси.

До последней минуты в нем жила, как подметил Михаил Лермонтов, вера гордая в людей и жизнь иную.

 

к содержанию раздела


Комментариев нет - Ваш будет первым!


Добавить комментарий

Ваше имя:

Текст комментария (Ссылки запрещены. Условия размещения рекламы.):

Антиспам: Восемнадцать прибaвить 1, минус чeтырe (ответ цифрами)